Возвращение Жар-птицы
Трудно представить себе Москву в декабре 1921 года. Как и сейчас, правда, задумчиво смотрели на Александровский сад окна Московского университета, так же кряжисто и молодцевато стоял Манеж, в конце Красной площади высились красно кирпичные здания Исторического музея и бывшей Государственной Думы... Но на Моховой — скрип полозьев, конский топот, крики извозчиков, в Охотном ряду снует торговый люд, мелькают армяки, тулупы, шинели; на лицах печать голода, разрухи...
Вот в эти суровые дни на московских улицах появились афиши, приглашающие на выставку крестьянского искусства. «...Плата за вход 10000 р. Сбор в пользу голодающих». Спустя полтора года журнал «Русское искусство» так писал об этой выставке:
«Российский Исторический музей в Москве, обладающий громадными и бесценными собраниями разнообразнейших памятников русской материальной культуры, открыл в декабре 1921 года обширную выставку под наименованием «Русское крестьянское искусство». Эта выставка — откровение. Ею полагается начало новой эпохи в изучении русского народного искусства. В громадных залах музея развертываются в тысячах памятников богатейшие художественные достижения полузабытой и таинственной культуры. В представлении чуждого деревне городского наблюдателя быт русского крестьянства обозначается обычно чертами большой убогости и неприглядной примитивности. Это привычное представление основано на впечатлениях последнего столетия и совершенно неверно в отношении той исторической перспективы, которую можно наметить на основании знакомства с останками материального крестьянского быта, сохраненными русскими музеями».
Эти строки были написаны известным искусствоведом, увлеченным собирателем и исследователем народного художественного творчества Василием Сергеевичем Вороновым (1887—1940). В молодые годы он работал учителем рисования, мир детского рисунка был ему близок и понятен. В целом ряде статей, увидевших свет в журнале «Вестник воспитания», он делится своими наблюдениями и обобщениями, дает ценные советы педагогам. С 1919 года В. С. Воронов работает в Историческом музее, целиком посвятив себя крестьянскому искусству. Выставка 1921 года была его детищем.
Цвета, узоры, композиция в народном творчестве нередко поражали В. С. Воронова сходством с ярким, непосредственным мироощущением детских картин. Хотелось проникнуть в тайники художественного воображения, уловить мысленной сетью, поймать в силок понятий неведомую Жар-птицу, навевавшую своим крылом вдохновение ребячьему сердцу и умудренному жизнью сельскому умельцу. Но для этого необходимо было собрать осколки прекрасного мира крестьянского искусства, восстановить мозаику цельного волшебного зеркала, отражавшего своей гладью стародавние сказы и повседневную явь. Работу эту на протяжении десятков лет и проделывает Исторический музей, разыскивая, собирая, изучая и показывая предметы крестьянского быта.
Добрая и увлекательная книга, в которую нам предстоит погрузиться, принадлежит перу Серафимы Кузьминичны Жегаловой, преемнице В. С. Воронова по работе в Историческом музее, неутомимой исследовательнице народного искусства — росписи по дереву. Следя за ее рассказом, сразу чувствуешь, что ей ведомы и близки не только ученые названия, сведения, сопоставления: она прекрасно знает жизнь каждого описываемого предмета, его неповторимое и незаменимое место в сельском укладе бытия. Можно сказать, что эта книга не только о народной живописи, но и особый — через повседневную расписную утварь — взгляд на крестьянский «лад». Как это важно — не только понять технику работы мастера, не только разобраться в глубинных основах развертываемых им мотивов, но и представлять весь путь затейливых обиходных предметов от стола художника до будней и праздников крестьянской семьи. Обычно путь лежал через веселую, шумную ярмарку:
Флаг поднят. Ярмарка открыта.
Народом площадь вся покрыта...
Вся деревенская краса
Вот так и мечется в глаза!
Из лавок, хитрая приманка,
Высматривают кушаки,
И разноцветные платки,
И разноцветная серпянка.
Тут груды чашек и горшков,
Корчаг, бочонков, кувшинов;
Там — лыки, ведра и ушаты,
Лотки, подойники, лопаты...
(И. С. Никитин)
Книга С. К. Жегаловой — тоже своего рода ярмарка. Тут и сундуки, и прялки, и сани, и кафтаны. А вместе с ними и диковинные звери и птицы, пришедшие в народную роспись по дереву из глубины веков. Вот как раз об излюбленных образах традиционного искусства, о сказочном царстве Жар-птицы в первую очередь и пойдет речь.
Пора, однако, задать вопрос: почему же выставка крестьянского искусства в 1921 году воспринималась как «откровение»? Разве прежде оно было сокровищем за семью печатями? И не преувеличивал ли значение выставки сам устроитель? Ответ далеко не прост. Чтобы приступить к нему, надо мысленно перенестись еще лет на двести назад, в петровские времена.
Под влиянием своих учителей-иностранцев и друзей, путешествия по странам Европы и других обстоятельств царь Петр I проникся западной образованностью и образом жизни и начал на новый лад перекраивать российские порядки. Положительное значение петровских преобразований было несомненно, особенно в таких областях, как военное дело, наука, просвещение. Усилилась и разрослась государственная машина, главным образом за счет невиданного закабаления крестьян. Тут, конечно, дело не в одном государе — есть неумолимые законы общественного развития.
Но в глазах Петра I все национальные выразительные формы были символом «отсталости» русского народа. Чтобы придать ему «должный» вид, устанавливалось обязательное бритье бороды, предписывался европейский покрой платья; в родную речь бурным потоком хлынули заимствованные слова, вроде «вальдмейстер» (лесничий), «бургомистр» (градоначальник) и т. п. Встреченные первоначально довольно враждебно, новшества постепенно привились, стали правилом вкуса, главным образом в городской среде. Крестьянство крепче держалось обычая отцов, но оно становилось все более бесправным и «презренным» сословием.
Такого противопоставления города и деревни, какое утвердилось в послепетровское время, Древняя Русь никогда не знала. Город был для нее «огороженным-огражденным», т. е. укрепленным (часто вполне «деревянным») селением, местом укрытия в час набега врагов, местом торговли в мирное время. Город был, так сказать, вспомогательным органом земледельца, теперь же он стал угнетателем не только в экономическом, но и в духовном отношении. Не на один десяток лет крестьянское искусство оказалось запертым на замок крепостничеством. Конечно, народные умельцы блестяще справлялись с помещичьими заказами «на французский манер», а себе на потребу многое изготавливали, как и прежде, но город жил другой действительностью.
Когда почва стала уходить из-под ног царского правительства, о «народности», крестьянском быте и искусстве стали вспоминать чаще, но было уже поздно... Враги нашей революции пытались доказать, что большевики ведут такую же антинациональную политику, как и Петр I, что они-де духовные преемники Петра, стремящиеся стальной проволокой опутать землю и земледельца... Выставка в Историческом музее в голодном 1921 году была ярким свидетельством тому, что вековые замки с крестьянских сундуков сняты, что древнее и вечно юное искусство обретает новую жизнь.
Во многих уголках страны уже начинались работы по изучению и восстановлению народных художественных промыслов. Прялки, донца, бураки и прочая расписная утварь, выставленная на музейных полках, явилась окном в красочный, своеобразный мир; она показывала особый, полузабытый способ бытия человеческого, предельно чуткого к природе, ее тончайшим движениям, бытия, в котором почти не оставалось времени на досуг и забавы, но тем не менее поддерживавшего умелым сочетанием и чередованием занятий, одушевлением повседневных вещей приподнятое, бодрое настроение.
Войдем вместе с поэтом в обыкновенный крестьянский дом. Какой спокойной радостью, уверенностью в вечности миропорядка он нас встречает:
В низенькой светелке, с створчатым окном,
Светится лампадка в сумраке ночном...
Новая светелка чисто светелка чисто прибрана:
В темноте белеет занавесь окна.
Пол отструган гладко; ровен потолок;
Печка развальная стала в уголок.
По стенам — укладки с дедовским добром,
Узкая скамейка, крытая ковром.
Крашеные пяльцы с стулом раздвижным
И кровать резная с пологом цветным.
(Л. А. Мей)
Каждая вещица на своем месте, каждая — одновременно и нераздельно— помогает в труде и радует глаз. И вот что примечательно: трудовой образ вещи, ее внешняя форма, обусловленная назначением, не просто занимает определенное пространство, но в некотором смысле и создает его. Вещица так выделана, что как бы стягивает пространство вокруг себя, нарушает его однородную монотонность, рождает ощущение разнообразной напряженности и искривленности. Вглядимся в самое обыкновенное топорище, ложку, сани: они красивы даже без украшений, неслышно говорят о чем-то добром и важном. Каждое орудие труда, предмет быта веками обточены так, что своим законченным и необходимым трудовым образом порождают вокруг себя особое, умное, трудовое пространство.
Однако у большинства вещей, как мы уже заметили, есть и другой образ, хотя и неразделимый с трудовым, но в то же время особенный. Он совершенно свободен от какой бы то ни было практической цели и имеет лишь одну задачу: дарить радость сердцу. Этот образ отчасти совпадает с трудовым, если, например, речь идет о резных украшениях: они в том же трудовом пространстве, хотя для самой работы кажутся излишними. Но во всяком случае в крестьянском искусстве украшения никогда не подавляют и не затемняют рабочего лика вещи.
Особое место среди различных видов украшений занимает роспись. У нее свое, весьма насыщенное пространство, лишь внешне соприкасающееся с трудовым: свободная поверхность становится окном в другой мир, в котором царит сказка или же вполне переосмысленная, взятая в своей идеальности повседневная жизнь.
Трудовой образ вещи возникает непроизвольно: несознаваемое стремление к совершенству создает форму практически удобную и эстетически привлекательную. Замысловато-игрива линия топорища, зовущая молодца потешить руку, и коромысло вырезано со смыслом — весело с ним девице по воду ходить. Упругость, точность изгиба, необходимые в работе, доставляют наслаждение и глазу.
Иное дело образ художественный. Он возникает при вполне сознательном намерении украсить вещь, совсем не сообразуясь с пользой и выгодой. Когда такие, свободные от практических забот, эстетические потребности появились у человека, наверное, трудно сказать. Скорее всего, именно тогда, когда он стал человеком и смог возвыситься над добыванием хлеба насущного. «Не хлебом единым жив человек». У одного из русских эстетиков пушкинской поры, Ивана Войцеховича, печатавшего в 1823 году свои «Мысли и замечания, относящиеся к изящным искусствам» в известном журнале «Вестник Европы», мы находим на сей счет следующее высказывание: «Человек младенчествующего мира, начертавший на коре древесной изображение какого-нибудь предмета, так же может быть назван художником, как и лучший живописец нашего времени: не средства и способ, употребляемые к достижению цели, но самая цель определяет достоинство вещи и действия. Каждый век хвалит свои произведения: историк или археолог должен быть беспристрастен, но где найдем постоянные правила вкуса?»
Действительно, вкусы изменчивы. Но тем не менее в народном искусстве — об этом в первую очередь и идет речь в книге — есть любимые, вековечные образы и мотивы, сохраняющие древние предания. Сказочные птицы и животные, загадочная растительность пришли из очень далеких времен, пережили равнодушие и неприязнь городского обывателя и никак не хотят покидать прялок, сундуков и других расписных деревянных вещей.
Всегда ли они избирали себе именно такое место обитания? Может быть, на роспись по дереву воздействовали другие виды искусства, связанные с материалами более долговечными? От наших прялок и донцев не трудно соорудить мостик в архитектуру. Здесь помогает используемое зодчими красивое слово «прясло». Плетутся кружева нитяные, плетутся деревянные (плетень, корзина), плетутся-прядутся и каменные. Пряслом именуют, в частности, поверхность внешней стены храма, выделенную своеобразной дугой. В пряслах древних каменных строений Руси мы нередко на ходим рельефы, темы которых столь знакомы по расписным прялкам...
Когда теплые лучи восходящего солнца приподнимают завесу утреннего тумана, на стенах знаменитого храма Покрова на Нерли возникают чудные лики сказочных львов. Откуда пришли сюда эти безмолвные стражи и не они ли являются родоначальниками того многочисленного потомства, которое разбрелось по деревянным сундукам и коробейкам в течение веков? Родные братья этих зверей поселились в храме Рождества Богородицы в Боголюбове, Успенском и Дмитриевском соборах стольного града Владимира. В последнем изображений «царя зверей» удивительно много — более ста двадцати.
Но, как ни заманчиво вести мотивы расписных деревянных предметов отсюда, вывод приходится сделать иной. Дерево — материал более старый и привычный, нежели камень. И архитектурное прясло — от «прялки», «прясти», а не наоборот. Скульптура храмов XI—XIII веков сохранила нам то, что изображали на дереве в глубокой древности.
Надо сразу оговориться, что к славянскому язычеству лев прямого отношения не имеет. Наши предки могли знать о нем лишь по рассказам заморских странников, гостиных людей. Появление этого зверя в искусстве Древней Руси (как, впрочем, и некоторых других изображений животных и птиц) приходится связать с христианством, включившим в свою литературу и символику не только библейские образы, но и фольклорные мотивы восточных народов.
Многочисленным и запоминающимся был образ льва. «Царь зверей» являл собой, конечно, символ царской власти, почему его и помещали на княжеские гербы, на строения, возводимые по замыслу и под покровительством князя. «Царь зверей» выступал при этом и как сила охранительная, и как глава природного царства, покорившегося крепости человеческого духа.
Отнюдь не случайно образ льва использовали как символ сильного неусыпного стража. Распространенный в Византии и Древней Руси сборник назидательных рассказов о животных и птицах «Физиолог» повествовал о том, что лев даже спит с открытыми глазами: «егда спит, а очи его бдита».
Но все-таки и в древней каменной резьбе, и в поздней росписи по дереву лев не производит устрашающего впечатления. Облик его чрезвычайно смирен, порой напоминает провинившегося щенка, нередко наделен подобием улыбки и заметно очеловечен. Все это не случайно. «Лют-зверь», полный силы и отваги, властелин природного мира, изменил свой свирепый нрав. Его навсегда укротило мудрое слово праведного человека, живущего не «по естеству», но «по духу». В Древней Руси особой любовью пользовался рассказ о пустыннике, исцелившем больного льва. Наивный и трогательный, он прекрасно поясняет традиционные изображения (не только льва, но и других животных), раскрывая «внутренний мир» в полном смысле очеловеченного зверя.
Одному старцу повстречался в глухих болотах лев, страдавший от раны. Приподняв больную лапу, он взглядом стал молить о помощи. Пустынник вынул занозу, перевязал больное место. Исполненный благодарности к исцелителю, лев не пожелал расстаться с ним и поселился близ обители, помогая людям.
Вот таким смиренным, совестливым и привязчивым существом предстает перед нами «лют-зверь» в старинной легенде. И именно такой образ льва, конечно, с различными оттенками и изменениями, но непременно добродушный и очеловеченный, стал обычным в росписи по дереву. Среди многочисленных изображений со львами обращает на себя внимание следующая композиция: два зверя стерегут загадочное дерево. Вековечный образ, предмет благоговейного почитания у многих народов — это «древо жизни». Символ творческих сил природы, незыблемости миропорядка. Поклонение ему бесспорно связано с чувством причастности дерева началу мира. Не только в ученых книгах, но и в тайниках человеческой души есть свидетельства тому, что дерево, как и растительное царство вообще, старше животных и человека. И не случайно укрощенный лев перешел на травоястие, уподобляясь мудрому старцу...
«Древо жизни» занимает заметное место в свадебной обрядности. Женитьба ведь тоже начало особого, малого мира, семьи. Как-то она будет расти, какими плодами одарит?.. Белорусская свадебная песня подчеркивает важность выбора правильных, плодотворных корней и надежной, счастливой сени именно в образе дерева:
Да поедешь, Трофимка, жениться,
Да не ставь коники под калиною,
Бо калина — дерево несчастное;
Да поставь коники под явором,
Бо явор — дерево счастливое;
Да на верху в яворе роевые пчелки,
А в комли в яворе черные бобры;
Черные бобры на шапочки,
Роевые пчелки на прививанье,
А синий соколик на венчанье.
Из глубокой языческой древности (сам язык нам подсказывает «древо» — «древнее») перешло «древо жизни» в христианские апокрифы под именем «райского дерева». У него листья и плоды от всех деревьев, на ветвях поют сладкоголосые птицы, с ветвей капает мед, у корня бьет источник живой воды. Темы развивались, дополнялись, но представление о древе, стоящем у начала и источника бытия, сохранялось веками. Не следует думать, будто каждый художник, расписывавший прялку или сундучок, в подробностях знал все эти легенды. Многое усваивалось сызмальства и бессознательно, но рукой мастера водил опыт тысячелетий.
На ветвях сказочного «древа жизни» свили свои гнезда диковинные птицы. Часто это Сирин с лицом девы, иногда похожая на павлина или фазана Жар-птица, иной раз попугай. Обитатели голубых высей вносили в роспись свои смыслы. С ними всегда связывалось представление об особой одухотворенности, способности преодолеть тяжесть земного бытия, перелететь в иной, умный и счастливый мир.
Очень примечателен образ грифона — сильной хищной птицы с туловищем льва. Грифоны также встречаются в каменной скульптуре древних храмов. Эта птица была символом существа, сочетающего в себе «земное» и «небесное», «звериное» и «духовное». Сильные лапы и мощный клюв не создают впечатления жестокости. В русском искусстве, пожалуй, не найти изображений грифона, терзающего свою жертву. Иногда грифон держит в лапах лань или другое животное, но выглядит при этом, скорее, как сильный покровитель. Как и лев, но «иерархически» выше него, грифоны сопровождают царей и героев, например Александра Македонского.
Знаменитый греческий полководец пользовался на Руси большим вниманием и расположением. Повесть о его подвигах — «Александрия» — была излюбленным чтением многих поколений, о нем слагались легенды. Образ царя-завоевателя широко отражен и в древнейших памятниках искусства: полет Александра Македонского в небо на грифонах изображен, в частности, на золотой диадеме, хранящейся в Эрмитаже, в рельефах Успенского и Дмитриевского соборов во Владимире. Понятно, что и в росписи по дереву художники не оставляли любимых народом мотивов.
Александр Македонский, хотя и очень идеализированный и полулегендарный, но все-таки исторический образ. И здесь самое время сказать, что наряду с древними традиционными мотивами в изобразительное искусство вообще и роспись по дереву в частности всегда так или иначе проникали лица и события реальной действительности. Нередко, чтобы оправдать их появление, им придавали некоторые черты традиционности. В книге особенно обстоятельно, с точным перечнем множества любопытных подробностей рассказывается о том, какие события крестьянской и городской жизни, трудовые и праздничные, нашли свое отражение в росписях. Здесь рассказчица обнаруживает себя одаренным бытописателем, прошедшим трудный путь научных поисков. Порой кажется, что С. К. Жегалова готова увидеть следы исторической действительности даже в весьма отвлеченных, на протяжении столетий остающихся неизменными сюжетах и образах. Но это просто свидетельство большой увлеченности, дань установке историка-исследователя.
Мотивом, в котором предание, вековечный обряд переплетались с новизной быта, являлась все та же свадьба, свадебный поезд. Он невозможен без яркой конской упряжки. Конь — это ведь тоже древний символ, непременное условие хозяйственного благополучия, мечта о быстрой езде, о других краях...
Художник! Удержи ты тройку на мгновенье:
Позволь еще продлить восторг и наслажденье,
За тридевять земель закинуть грусть-печаль.
И унестись с тобой в желанную мне даль...
(Л. А. Мей)
Сколько таких троек, одноколок, карет, санных поездов остановили народные художники, сохранив для потомков свое представление о радости праздника. Но если конная упряжка, все так же позванивавшая бубенчиком, была неизменным звеном изображения, то одежда участников действа отражала новые вкусы и идеалы. И чем больше сознавала деревня унижение своего достоинства, чем больше теряла незыблемость своих нравственных устоев, тем с большим доверием и почтением относилась к городской моде, стремясь — и обычно запаздывая — следовать ее последнему слову. Что там ни говори, а упадок художественного чутья в росписи по дереву на протяжении XVIII—XIX веков в целом дает себя знать.
В книге мы найдем много примеров тому, что точность рисунка, умение подобрать краски, изящество композиции сохранялись главным образом в тех местах, где жила древняя иконописная традиция. Раньше школы иконного писания сосредоточивались, прежде всего, в городах, и неудивительно, что, скажем, для XVII века совершенство городской росписи заметно выше сельской. Но нельзя при этом забывать, что сам городской ремесленник-изограф был гораздо ближе к деревне, живо ощущал свои крестьянские корни, в страдную пору оставлял кисть и краски... Мы вправе считать народным крестьянским искусством расписные сундуки и ковши Новгорода и Великого Устюга не только потому, что трудились над ними руки вчерашнего косца или пахаря, но и потому, что деревня, в конечном счете, оказалась главным хранителем древней традиции, продолжала разрисовывать свои деревянные ложки и солонки, любоваться замысловатыми соцветиями, когда в городе, холодно поблескивая, звенели уже давно стальные...
Кони мезенских и городецких прялок, узоры костромских саней замечательны не только своим художественным совершенством, не только непосредственным эстетическим впечатлением, которое обязательно оставляют, но и тем, что связывают внимательного зрителя с весьма удаленными порой уголками нашей родной страны. Нашим путешествием по сокровищам народной живописи будет руководить человек, не только досконально изучивший самые предметы, но и побывавший у их истоков, в тех местах, где жили умельцы, наследуя мастерство из поколения в поколение. Задержимся на описании поездки в Пермогорье — оно удивительно поэтично. «Вот солнце спустилось к воде и зажгло ее ярким пламенем, высветив каждую травинку, каждый цветок на крутом спуске к реке». Пермогорье рождало художников. Может быть, при встрече и в нас высечет оно искорку поэтического огня?
Итак, перед нами не совсем обычная книга о народном искусстве. Она умно и ненавязчиво учит нас особому, целостному видению художественных предметов. Мы смотрим на роспись по дереву с точки зрения техники и мастерства исполнения, внимательно изучаем ее образы и мотивы. Они открывают перед нами необъятные временные дали, мечты, «умозрения в красках» наших далеких предков, мифы и легенды других народов. Отражается здесь и историческая действительность, сравнительно поздняя,— вот и урок истории. Вещи втягивают нас в трудовую повседневность крестьянской жизни, напоминают о веселых плясках, песнях, обрядах. Наконец, они открывают нам казавшиеся неприметными, а то и вовсе пребывавшие в забвении села и деревни, где умные руки хранят художественную память веков, вновь вызывая к жизни загадочных птиц и зверей, прокладывая пути новым конным выездам...
Открыв для себя новый мир народного искусства, многие оказываются захваченными страстью к собирательству. Едут за тридевять земель, ищут, выпрашивают, выменивают, покупают. Это вполне понятно. Первый порыв — схватить вещь. Надо, однако, помнить, что, поставив дома на полку художественную ценность, мы не только оказываемся счастливыми обладателями, но в первую очередь берем на себя ответственность за ее судьбу как перед теми поколениями, что хранили ее, может быть, даже не одну сотню лет, так и перед потомками. Безответственных собирателей, к сожалению, развелось очень много. Им нелишне будет взглянуть на соответствующие статьи «Закона об охране и использовании памятников истории и культуры».
Важно и другое. Отдельная вещь, при всех ее достоинствах, есть итог особой совершенной деятельности, плод умения, мастерства. Его не купишь и не выменяешь. Увлеченный народным искусством выиграет стократ, если вместо погони за вещами хоть в малой степени приобщится к тайнам творчества. Своими руками сработанный и раскрашенный туесок станет лучшей наградой, верным спутником. Кажется, уже безвозвратно уходит время, когда однотонные, безликие поверхности были нормой вкуса. Не сразу мы поняли, как с ними неуютно, тревожно, а главное — одиноко. Даже в простеньком узоре слышна какая-то мелодия, чей-то далекий теплый голос: может быть, звучание ручейка или трель весенней пташки. А если это добродушная морда зверя или красочный рассказ о посиделках — тут тем более сердцу веселее.
«Нехорошо быть человеку одному»,— говорили прежде. Пламя человечности поддерживается личным общением не только с людьми, но и с деревьями, и с речкой, и с домашней утварью, и лишь когда оно угасает, остается пустота. Давно это понял народ и свято хранит свой идеал человечности в песне, танце, рисунке, росписи.
Не одно постановление высших органов Советской власти посвящено за последнее время народным художественным промыслам, самодеятельному творчеству. Строгому научному взгляду предстало как тенденция современности украшение сельских новостроек образами традиционного искусства, да и город уже недолюбливает безликие улицы, ищет изразцовые плитки, придумывает рельефы. Решения верховных органов Советской власти проникнуты постоянной заботой о нашем искусстве, и в самое ближайшее время предстоит «принять дополнительные меры к увеличению производства, ассортимента и улучшению качества товаров народного потребления, особенно традиционных товаров и изделий, пользующихся спросом у местного населения, больше внимания уделять развитию народных художественных промыслов и ремесел».
Возвращается Жар-птица в наши края. Пусть она больше никогда не улетает!
Николай Гаврюшин.